В двадцатые годы в нашем селе жил и ярко действовал некто Леся
(Отпущепиков Алексей). Рассказывают, невысокого роста, смуглый, резкий...
Лесю боялись как огня: он был смел и жесток. Отчаюга.
Вовсе вышагнул он за черту, когда зарезал собственную жену. Жена,
сколько-то прожив с ним, заявила, что - хватит: больше выносить его гульбу
и поножовщину ей не по силам. И ушла. К отцу и к матери. Леся подкараулил ее
и дважды, под ножом, спросил:
- Будешь жить со мной?
И дважды решительная женщина сказала:
- Нет.
Леся ударил.
Наказание выдумали Лесе диковинное: год аккуратно ходить в церковь -
замаливать грех. Леся ходил, демонстративно зевал в церкви, потешая дружков
и молодых баб и девок.
История, которую я хочу рассказать, случилась позже, когда Леся,
собственно, занимался уже разбоем. Воровал и грабил он не в своем селе,
куда-то уезжал. В своем селе только брал лошадей. Приходил вечером к
мужику, у которого хозяйство посправней и кони на выезде ладные, и говорил:
- Дай пару на ночь. К свету пригоню.
Мужик давал. Как не дашь? Не дашь - так возьмет. Управы на Лесю нету,
власти далеко - не докричишься. Давал мужик коней и всю ночь обмирал от
страха и жали: а ну-ка да пристукнут где-нибудь Лесю... Или врюхается на
воровстве да в бега ударится. Прощай кони! Но к свету Леся коней пригонял:
судьба пока щадила Лесю. Зато Леся не щадил судьбу: терзал ее, гнал вперед и
в стороны. Точно хотел скорей нажиться человек, скорей, как попало,
нахвататься всякого - и уйти. Точно чуял свой близкий конец. Да как и не
чуять.
Узнал Леся: живет в деревне Чокши лавочник... Лавочник расторопный: в
скорые нэпмановские сроки разбогател, собирался и дальше богатеть. Живет
осторожно, хозяйство, лавку охраняет надежно: ни подкопом, ни подломом, ни
налетом прямым не взять.
Думал Леся, думал... И выдумал.
У лавочника была дочь невеста. И девка хорошая, и женихи, конечно,
были, но... Подловил Леся лавочника! Да не как-нибудь там шибко хитро,
сложно, а - просто, как в сказке.
Приходит Леся к некоему Варламу в нашем селе. Варлам держал ямщину,
были тройки, были варламовские шоркунцы под дугой... Сам Варлам - фигура:
корпусный, важный. Приходит к нему Леся и говорит:
- Будешь, Варлам, этой ночью мне заместо отца родного.
- Как это? - не понял Варлам.
- Поедем сватать невесту чокшинскую. Я, стало быть, сын твой, а ты -
тоже лавочник, лавок у нас с тобой две, но одну, мол, починить надо. Вот.
Закладывай самую резвую тройку, сам приоденься, мне тоже дай чего-нибудь
такое... жениховское. Не ной моя косточка в сырой земле... - Леся любил так
говорить. - Не ной моя косточка в сырой земле, мы его захомутаем, этого
туза.
- Чего же на ночь глядя ехать-то? - попробовал было Варлам оттянуть
время и как-нибудь, может, вывернуться.
- Так надо, не разговаривай много, - сказал Леся.
С Лесей много и не наразговариваешь.
Заложил Варлам тройку, приоделся случая ради, дал и Лесе одежонку
понарядней... Поехали.
Приехали. Представились: отец с сыном, такие-то. Слышали от добрых
людей, что... Ну что говорится в таких случаях. Рассказали про себя: две
лавки, одна торгует, другую надо отремонтировать (на это почему-то особенно
напирал Леся). Кроме того, желательно невесту и приданое - ну, не все,
необходимую часть - увезти теперь же. Чего так? А так потому, что сын
завтра уезжает далеко за товарами, а в лавке со стариком остаться некому. А
потом уж будет и венчание, и свадьба, и все. Вот. Дело, как представляется
отцу и сыну, стоящее: лавка в Чокшах да лавка в Низовке - две лавки, а
когда в Низовке отремонтируют еще одну лавку, станет три лавки. Это уже...
А? Чокшинский туз поймался. Леся, как потом рассказывал Варлам, не
засуетился, не заторопился скорей брать, что дают, а стал нудно
торговаться из-за приданого, за каждую тряпку, чем очень удивил Варлама и
вовсе успокоил будущего своего тестя.
Из Чокшей в Низовку катили весело. Дернули у "тестя" медовухи... Варлам
на облучке вообразил себя ухарем и чуть было не вылетел с языком. Хотел
громко позавидовать Лесиной судьбе.
- А хорошо, язви тя, быть разб... - и осекся.
Жених обнимал и голубил невесту.
Приехали.
Изба у Леси была маленькая, кособокая... И никакого хозяйства, шаром
покати. Городьбы даже никакой.
Невеста зачуяла неладное.
- А где же лавки? - спрашивает.
- А вот... одна, - показывает Леся лавку в сенях, - вот - другая,
на трех ножках, эту надо подремонтировать. Вот.
Кое-как удалось потом сбежать девке от Леси. Отец ее подослал своих
людей, они ее выкрали. Открытой силой отнять не решились: у Леси в черной
тайге дружки. Сундук с добром остался у Леси.
Кончил свои дни Леся в тайге же: не поделили с дружками награбленное
добро. Леся, видно, по своей дикой привычке - торговаться за тряпки -
заспорил... Дружки - под стать ему - не уступили. Перестрелялись.
И вот этот его конец (а так кончали многие, похожие на Лесю) странным
образом волнует меня. Не могу как-нибудь объяснить себе эту особенность -
жадничать при дележке дарового добра, вообще, безобразно ценить цветной
лоскут - в человеке, который с великой легкостью потом раздаривал,
раскидывал, пропивал эти лоскуты. Положим, лоскуты - это и было тогда -
богатство. Но ведь и богатство шло прахом. Может, так: жил в Лесе вековой
крестьянин, который из горьких своих веков вынес несокрушимую жадность.
Жадность, которая уж и не жадность, а способ, средство выжить, когда не
выжить - очень просто. Леся захотел освободиться от этого мертвого груза
души и не мог. Погиб. Видно не так это просто - освободиться.